И перед глазами Булгакова возникает „кладбище“ его пьес: „Подумать только, написано двенадцать пьес, а на текущем счету ни копейки…. Мы совершенно одиноки. Положение наше страшно“. (Дневник, с. 135).
Так или примерно так мог размышлять Михаил Афанасьевич в один из очень тяжелых дней, когда он окончательно решился написать пьесу о молодом Сталине. Мысль эта забрезжила у него в феврале 1936 года, как свидетельствует „Дневник Елены Булгаковой“, потом он к этому не раз возвращался, но возвращался к лишь как возможности, как к замыслу, еще не облеченному в конкретную художественную плоть. Об этом замысле он кое-кому признавался, но только о молодом, начинающем революционере, только вот материалов нет, а фантазировать в этом случае невозможно.
Театр был в плачевном состоянии, Немирович и Станиславский почти устранились от руководства Театром, а руководили им далекие от искусства люди. Так и возникла мысль у истинных мхатовцев уговорить Булгакова написать задуманную пьесу: „Мы протягиваем к Вам руки. Вы можете ударить по ним… Я понимаю, что не счесть всего свинства и хамства, которое Вам сделал МХАТ, но ведь это не Вам одному, они многим, они всем это делают!“/Дневник, с.220/
Мхатовцы уговаривали Булгакова, обещали даже похлопотать о квартире, а Немирович напишет Сталину с просьбой помочь с материалами своей биографии. А Булгаков отнекивался, ссыпаясь на то, что у него нет сил писать, нет материалов, трудности, связанные с этим, почти невозможно преодолеть.
И наконец Булгаков увлекся новой для него темой, ставшей за годы раздумий над ней органичной. Кто ж они такие, эти социал-демократы тридцать лет тому назад, а сегодня большевики, перевернувшие до основания весь уклад русской жизни… Как все начиналось и какие слова этих социал-демократов настолько увлекли рабочих, студентов, крестьян, что они пошли за ними, как за Иешуа его ученики?
Елена Сергеевна внимательно следила за творческим процессом создания этой пьесы — это была ее последняя надежда выбраться из долгов, легализировать свое положение в обществе. Дошло ведь до того, что приходится отказываться от приглашения американского посла на бал. И не из-за боязни слежки тайных агентов, а все потому, что у Михаила Афанасьевича брюки лоснятся в черном костюме, а у нее нет вечернего платья.
Первая же сцена пьесы о Сталине захватила ее, великолепен ректор и его слова, проклинающие тех, кто сеет „злые семена в нашей стране“. „Народные развратители и лжепророки, стремясь подорвать мощь государства распространяют повсюду ядовитые мнимонаучные социал-демократические теории, которые, подобно мельчайшим струям злого духа, проникают во все поры нашей народной жизни.
Эти очумелые люди со звенящим кимвалом своих пустых идей врываются в хижины простолюдинов и в славные дворцы, заражая своим зловредным антигосударственным учением многих окружающих“ (М. Булгаков: Батум. Пьеса в четырех действиях. Цитирую по сб.: М. Булгаков. Мастер и Маргарита. М. Современник, 1991. С. 267. Далее ссылки на это издание) ― в этих словах ректора, резко осуждающего „преступника“, вершившего „престрашное дело“ в самой семинарии, — подлинный смысл пьесы „Батум“, главная идея и сверхзадача: осудить зловредные семена социал-демократических идей, которые в сатирической форме осуждены Булгаковым в „Собачьем сердце“, а сейчас в пьесе, не столь открыто, потому что в конце XIX века, когда эти слова произнесены, зловредность этих идей была еще не так очевидна.
И не только ректор осуждает ядовитые социал-демократические идеи, но и одноклассник Сталина-Джугашвили совершенно не верит в счастливую судьбу своего товарища, только что рассказавшего о том, что нагадала ему цыганка. И не верит потому, что понимает, прочитав прокламацию, бросить нужно то, чем занимается его одноклассник: „Бессмыслица все это, все эти ваши бредни!“
Иосиф Джугашвили вразумляет его, уговаривает, дескать, „долг каждого честного человека бороться с тем гнусным явлением, благодаря которому задавлена и живет под гнетом и в бесправии многомиллионная страна? Как имя этому явлению? Ему имя — самодержавие… Долой самодержавие! В чем же дело?“
„„Аминь“ столь же категорично и иронично отвечает ему одноклассник“, как перед этим ответил Сталин на обличительную речь ректора.
Нет, не уговорил, не убедил в своей правоте „человека порядочного“, „начитанного“, „человека упорного“, „политикой не занимающегося и, кроме того, честного“. Кто ж может устоять перед таким елейным уговором, которым с ног до головы, как говорится, „вымазал“ Иосиф своего старого товарища, с которым шесть лет сидел на одной парте. И тот не устоял, согласился передать Арчилу десять прокламаций.
Через три года Сталин излагает свою программу молодому Порфирию, вернувшемуся домой в ярости: механик оштрафовал его на пять рублей за то, что Порфирий сломал нож. Не случайно отец так характеризует Порфирия: „Я ему доверяю. Но он горячий, как тигр, и неопытный“. Это как раз тот материал, который подвластен влиянию, прекрасная почва для агитации, для произрастания социал-демократических идей. И Сталин незамедлительно пользуется этим. Да и опытному Сталину не так уж просто совладать с Порфирием, уговорить его выслушать его: „Какой ты человек, прямо как порох!“ Да, рассуждает Сталин, ты убьешь зубилом механика, убьешь с заранее обдуманным намерением, тебе дадут как несовершеннолетнему несколько лет каторги, „потеряна молодая рабочая жизнь навсегда, потерян человек! Но цех без механика не останется, и завтра же там будет другой механик, такая же собака /Курсив мой — В.П./, как и ваш теперешний, и так же будет рукоприкладствовать. Нет, это ложное решение! Оставь его“. Используя этот подвернувшийся частный случай, опытный социал-демократ Сталин рисует впечатляющую общую картину: „Ну, а другие рабочие не страдают от того, что их бьют? Разве у них не отнимают неправедно кровные деньги, как отняли сегодня у тебя? Нет, Порфирий! Ваш холоп механик тут вовсе не самая главная причина, зубилом тут ничего не сделаешь. Тут, Порфирий, надо весь этот порядок уничтожить“. Порфирий пытается возражать, вряд ли удастся смести этот порядок, „у царя полиция, жандармы, войска, стражники“, „…прокуроры, следователи, министры, тюремные надзиратели, гвардия, — добавляет Сталин и решительно заканчивает, — и все это будет сметено!“