Один из комментаторов пришел к выводу, что в пьесе «сталинская эпоха была прямо сопоставлена с полицейской практикой русского самодержавия начала века. Практикой непотребной, но тем не менее не бессудной, придерживавшейся хоть каких-то законов и правил. Сквозь внешнюю оболочку драмы о юности вождя, сквозь ее штампы и околичности пробивается иной голос. Не получив за десять лет обещанного свидания, пережив аресты, гибель и ссылки друзей, намолчавшийся и настрадавшийся писатель „представил“ пьесу, которая в превращенном виде продолжала некоторые важнейшие для него мотивы. Речь вновь шла о достоинстве человека, немыслимости полицейской удавки. Пьеса формировалась как напоминание „первому читателю“ о том, что значит быть поднадзорным, затравленным, с волчьим билетом, когда „все выходы закрыты“. И это написано не технологически, но с тем личным чувством, которое ни с каким иным не спутаешь». (А.М. Смелянский. См.: Собрание соч., т. З, с. 606–607).
Вот, оказывается, для чего была написана пьеса «Батум»: чтоб сопоставить сталинскую эпоху с полицейской практикой русского самодержавие и чтоб напомнить Сталину, как плохо быть поднадзорным. Более упрощенно невозможно, пожалуй, истолковать творческий замысел пьесы выдающегося писателя.
Более того: «Канонизация вождя, выполненная в лубочном стиле советского евангелия, содержит в себе зашифрованный, полупридушенный, но от этого не менее отчаянный вызов насилию…Насилие над собой, а „Батум“ был, конечно, насилием над собой, уступкой „рогатой нечисти“, не проходит даром для художника. Булгаков подорвал себя на этой пьесе, не только душевно, но и физически… „Батум“ стал формой самоуничтожения писателя» (там же с.607).
И еще один мотив проходит чуть ли не через все публикации о пьесе: пьеса «показалась мне в художественном отношении довольно слабой» (Воспоминания, с.303); «Очевидная слабость пьесы говорит как будто в пользу сервилистской версии»; «Полагаю, что слабость пьесы имеет более простое, чисто технологическое объяснение…» (Театр, 1990, № 2, с. 161).
В чем же состояла творческая задача? ― над этим вопросом многие истолкователи пьесы «ломают» свои умные головы.
Одни видят в образе Сталина «канонизацию вождя»; другие считают, что в образе молодого Сталина показана «внечеловеческая мощь» революционера, противопоставленная «слабой фигуре последнего монарха, слабостью своей погубившего монархию и виновного, таким образом, по суровому, порожденному многолетним отчаянием приговору Булгакова, в исчезновении его России с лица земли и карты мира» (Литературная газета, 1991, 15 мая); третьи пытаются доказать, что «Сталин ― самозванец», «оказывается двойником Гришки Отрепьева» (Театр, 1990, № 2); не обошли критики и возможности сопоставить Сталина с «Антихристом, притворившимся Христом…» (А.М. Смелянский. М. Булгаков. Собрание сочинений в пяти томах, т. З, с.605).
Нет в образе Сталина ни «канонизации вождя», ни «внечеловеловеческой мощи» революционера, ни «борисгодуновских ассоциаций»… (Театр, 1990, № 2, с. 166).
«Все дети и все молодые люди одинаковы» — вот этим можно объяснить и невыразительность внешнего облика Сталина, невыразительность портретных деталей, безликость его разговорной речи. Единственное, что выделяет его, заключается в том, что очень рано он познакомился с разрушительными идеями «противоправительственных кружков». Простота этих идей быстро доходит до рабочего люда, особенно там, где их действительно притесняют, обкрадывают, не дают возможности раскрыть свои способности.
«Ядовитые мнимо-научные социал-демократические теории», которые усвоил Сталин и распространяет в темной рабочей среде, подталкивают к разрушительным действиям.
И прежде всего разрушают основы народной морали, веками складывавшихся устоев жизни, обычаев, устоявшихся норм человеческого общения. Молодой Сталин, усвоив «научные данные, которые добыты большими учеными», проповедует иную нравственность, которая многое позволяет из того, что всегда и повсюду считалось недозволенным.
Первые две картины действительно дают возможность критикам сказать, что Булгаков сочувственно изображает революционный процесс, показывает готовность некоторых рабочих к борьбе с самодержавием за «наше долгожданное счастье». Булгаков застает подпольщиков как раз в тот момент развития событий, когда «мельчайшие струи злого духа», «зловредные антигосударственные» мысли сделали свое дело ― подчинили разум и волю одному из лжепророков, которому они поверили и пошли за ним.
И эти зловредные мысли падали на благодатную почву. Никто ж не будет отрицать, что своеволие приказчиков и механиков доходило до рукоприкладства, что вполне естественно вызывало ответную реакцию: штраф можно перенести, ведь сам виноват, что «нож сломал», но удар по лицу Порфирий простить не может. В эту минуту и появился Сталин, объяснивший, что это не частный случай, а вообще таков порядок в государстве Российском, и этот порядок надо изменить революционным путем.
Власть имущие отдают должное Сталину как «важному лицу»: «это очень опасный человек, — предупреждает губернатора полковник Трейниц, — …движение в Батуме теперь пойдет на подъем».
Управляющий ротшильдовским заводом Ваншейдт объясняет губернатору, что действительно вследствие падения спроса на керосин пришлось уволить триста восемьдесят девять человек, а «они после этого устроили настоящий ад», требуют вернуть их на работу, «кровопийцей назвали», «за пиджак хватали», «рукав в пиджаке с корнем» вырвали. А тут еще одна телеграмма: «Панаиота побили на Сидеридисе», главного приказчика у Сидеридиса. И губернатор глубокомысленно рассуждает: «Зачем побили? Ведь если побили, значит, есть в этом избиении какой-то смысл! Подкладка, цель, смысл!»